Tellura
← Вернуться к роману

V

Глава 94 · 1794 слов · ~9 мин чтения

V.

Только на девятый день после отъезда Ягеньки добрался Збышко до границ Спихува, но Дануся была уже так близка к смерти, что он вовсе потерял надежду довезти её отцу живою. Уже на следующий день, когда она начала отвечать невпопад, он заметил, что не только разум её помутился, но и тело охватила какая-то болезнь, против которой не было уже сил в этом истощённом неволей, темницей, мукой и беспрестанным страхом ребёнке. Быть может, отзвуки отчаянной битвы, которую Збышко и Мацько дали с немцами, переполнили чашу её ужаса, и как раз в тот миг напала на неё эта хворь; хватит того, что горячка не покидала её почти до самого конца пути. В некотором смысле это было даже удачно, ибо сквозь страшную пущу, среди неимоверных трудностей, вёз её Збышко как мёртвую, беспамятную и ничего не сознающую.

Когда же пущи остались позади и они вступили в «хлебородный» край, меж крестьянских и шляхетских селений, опасности и тяготы кончились. Люди, узнавая, что везут своё, отбитое у Кшижаков дитя, к тому же дочь славного Юранда, о котором «гусляры» столько песен сложили по замкам, дворам и хатам, наперебой предлагали помощь и услуги. Доставляли припасы и лошадей. Все двери были открыты. Збышко уже не нужно было везти Данусю в колыбели между конями: сильные парни переносили её на носилках от деревни к деревне, так заботливо и бережно, словно несли какую-то святыню. Женщины окружали её самой тщательной опекой. Мужчины, слушая рассказы о её обидах, скрежетали зубами, и не один надевал железные латы, хватался за меч, за топор или за копьё и ехал дальше со Збышком, чтобы отомстить «с лихвою», — ибо не довольно казалось этому мстительному племени платить обидой за обиду.

Но Збышко думал в тот миг не о мести, а только о Данусе. Он жил между проблесками надежды, когда больной ненадолго становилось лучше, и глухой тоской, когда её состояние зримо ухудшалось. А обманывать себя он уже не мог. Не раз в начале пути проносилась у него в голове суеверная мысль: может, там, где-то по бездорожью, которое они миновали, едет за ними след в след смерть и только ждёт удобного случая, чтобы наброситься на Данусю и высосать из неё остаток жизни. Это видение, вернее, это ощущение, становилось особенно явственным в тёмные ночи; его не раз охватывало отчаянное желание повернуть назад, вызвать смерть как вызывают рыцаря и биться с нею до последнего вздоха.

Но под конец пути стало ещё хуже: он чувствовал смерть уже не за отрядом, а в самом отряде, незримую, но так близко, что обвевало их её ледяное дыхание. И он понял, что против этого врага ничто — ни мужество, ни крепкая рука, ни оружие, что придётся отдать ему беззащитно самую дорогую голову на съедение, без боя.

И это было самое страшное чувство, ибо с ним соединялась скорбь, неудержимая, как вихрь, бездонная, как море. Как же было не стонать, как же было не рваться от боли душе Збышка, когда он, глядя на свою возлюбленную, говорил ей, словно с невольным укором: «Для того ли я любил тебя, для того ли отыскал и отбил, чтобы завтра засыпать тебя землёй и никогда больше не видеть?» И, говоря так, он смотрел на её пылающие от горячки щёки, на её мутные, бессознательные глаза и снова спрашивал: «Покинёшь меня? Не жаль тебе? Лучше тебе без меня, чем со мной?» И тогда он думал, что, пожалуй, и у него самого помутится рассудок, а грудь распирал словно бы непомерный плач, но запёкшийся, не могущий вырваться наружу, потому что путь ему преграждали какая-то злоба и какой-то гнев на ту безжалостную силу, что обрушилась на невинное дитя, слепая и холодная. Окажись тогда в отряде зловещий Кшижак, он растерзал бы его, как дикий зверь.

Добравшись до Лесного вокзала, он хотел остановиться, но там весной было пусто. Кроме того, сторожа сказали ему, что князь с княгиней отправились к брату, Земовиту, в Плоцк; он оставил намерение ехать в Варшаву, где придворный лекарь мог бы помочь больной. Пришлось тащиться в Спихув, что было страшно, ибо ему казалось, что всё уже кончено и что он привезёт Юранду один только труп.

Но как раз за несколько часов до Спихува на сердце ему снова упал светлый луч надежды. Щёки Дануси начали бледнеть, глаза становились не такими мутными, дыханье — не таким громким и частым. Збышко заметил это тотчас и через некоторое время велел сделать последний привал, чтобы она могла дышать спокойнее. До Спихува оставалась, может быть, миля; стояли вдали от людских жилищ, на узкой дороге между полем и лугом. Но росшая поблизости дикая груша давала защиту от солнца; они остановились под её ветвями. Слуги слезли с коней и разнуздали их, чтобы те легче могли щипать траву. Две женщины, нанятые для ухода за Дануськой, и парни, нёсшие её, утомлённые дорогой и жарой, улеглись в тени и уснули; только Збышко бодрствовал у носилок и, сидя тут же на корнях груши, не сводил с больной глаз.

А она лежала в полуденной тишине, спокойно, с прикрытыми веками. Збышке, однако, казалось, что она не спит. И вправду, когда на другом конце широкого луга косец, косивший сено, остановился и начал звенеть косой о брусок, она чуть дрогнула и открыла на миг веки, потом тотчас закрыла их снова; грудь её поднялась, словно от более глубокого вздоха, а с губ сорвался чуть слышный шёпот:

— Цветы пахнут...

Это были первые не горячечные и не бредовые слова, которые она произнесла с начала пути, ибо с нагретого солнцем луга ветерок и вправду приносил сильный запах, в котором слышалось и сено, и мёд, и разные пахучие травы. И у Збышка при мысли, что к больной возвращается сознание, забилось от радости сердце. В первом порыве он хотел броситься к её ногам, но, боясь испугать её, сдержался, только опустился на колени у носилок и, наклонившись над ней, начал тихо звать:

— Дануся, Дануся!

А она опять открыла глаза; некоторое время смотрела на него, потом улыбка озарила её лицо, и так же, как прежде в избе смолокуров, но гораздо более осознанно, она произнесла его имя:

— Збышко!..

И попыталась протянуть к нему руки, но от слишком большой слабости не могла этого сделать; он же обнял её руками, с сердцем, так переполненным, словно благодарил её за какую-то невероятную милость.

— Ты очнулась! — говорил он. — О, слава Богу... Богу...

Тут голос ему изменил, и некоторое время они молча смотрели друг на друга. Тишину поля нарушал только душистый ветерок со стороны луга, шелестевший в листьях груши, стрекотание кузнечиков в траве и далёкое, неясное пение косаря.

Дануся глядела всё более осмысленно и не переставала улыбаться, совсем как дитя, которое видит во сне ангела. Но мало-помалу в её глазах начало отражаться как будто некоторое удивление.

— Где я?.. — сказала она.

Тогда из его уст вырвался целый рой кратких, прерываемых радостью ответов:

— Ты при мне! Под Спихувом! К отцу едем. Кончилась твоя недоля. Ой, Дануська моя! Ой, Дануська! Я искал тебя и отбил. Ты уже не в немецкой власти. Не бойся! Сейчас будет Спихув. Ты хворала, но Господь Иисус смиловался! Сколько было муки, сколько плача! Дануська!.. Теперь уже хорошо!.. Ничего, кроме счастья, перед тобой. Эх, сколько я искал!.. Сколько исходил!.. Эх, Боже всемогущий!.. Эх!

И он глубоко вздохнул, почти со стоном, словно сбрасывал с груди последний груз боли.

Дануся лежала спокойно, что-то припоминая, что-то обдумывая, и наконец спросила:

— Так ты не забыл меня?

И две слезы, набухнув у неё в глазах, медленно скатились по лицу на изголовье.

— Чтобы я тебя забыл! — воскликнул Збышко.

И в этом сдавленном возгласе было больше силы, чем в величайших заклятиях и клятвах, ибо он любил её всегда всей душой, а с тех пор, как вернул её, стала она ему дороже всего света.

Но тем временем снова наступила тишина; вдали лишь крестьянин перестал петь и начал вторично звенеть бруском по косе.

Губы Дануси опять зашевелились, но шёпотом таким тихим, что Збышко не мог её расслышать; поэтому он наклонился и спросил:

— Что ты, ягодка, говоришь?

А она повторила:

— Цветы пахнут...

— Потому что мы у луга, — ответил он. — Но сейчас поедем дальше... К отцу, который тоже из неволи освобождён. И будешь ты моей до смерти. Слышишь ли ты меня хорошо? Понимаешь?

Тут его дёрнула внезапная тревога, ибо он заметил, что лицо её становится бледным, всё бледнее, и на лице оседают густо мелкие капли пота.

— Что с тобой? — спросил он с ужасным страхом.

И почувствовал, как волосы у него встают дыбом, а мороз пробегает по костям.

— Что с тобой? Скажи! — повторил он.

— Темно... — шепнула она.

— Темно? Солнышко светит, а тебе темно? — спросил он задыхающимся голосом. — Только что ты говорила осмысленно! Именем Божьим, скажи хоть слово!

Она пошевелила ещё губами, но уже не могла даже шептать. Збышко угадал только, что она произносит его имя и что зовёт его. Тотчас потом иссохшие её руки начали дрожать и трепетать по коврику, которым она была укрыта.

Это длилось мгновение. Обманывать себя было уже нечем: она умирала.

А он в испуге и отчаянии начал умолять её, словно просьба могла что-то сделать:

— Дануська! О Иисусе милосердный!.. Подожди хоть до Спихува! Подожди, подожди! О Иисусе! Иисусе! Иисусе!

За этим молением проснулись женщины, прибежали слуги, бывшие поодаль при конях на лугу. Но, поняв с первого взгляда, что происходит, они опустились на колени и принялись громко читать литанию.

Ветерок утих, перестали шелестеть листья на груше, и только слова молитвы раздавались среди великой полевой тишины. Дануся перед самым концом литании открыла ещё глаза, словно желая взглянуть в последний раз на Збышка и на солнечный мир, а потом тотчас заснула сном вечным.

Женщины закрыли ей веки, а затем пошли за цветами на луг. Слуги последовали за ними — и так бродили они на солнце, среди буйных трав, похожие на полевых духов, то и дело наклоняясь и плача, ибо в сердцах у них были жалость и скорбь. Збышко стоял на коленях в тени у носилок, с головой на коленях у Дануси, без движения и без слова, сам как мёртвый, а они кружили то ближе, то дальше, срывая золотой дрок и колокольчики, и обильно растущие розовые смолки, и белый, пахнущий мёдом мелкий цвет. В сырых ложбинках они нашли также полевые лилии, а на меже у пустоши — можжевельник. И вот, когда уже набрали полные охапки, окружили скорбной вереницей носилки и начали убирать их. Покрыли почти сплошь цветами и травами тело умершей, не закрывая только лица, которое средь колокольчиков и лилий белело, тихое, умиротворённое непробудным сном, ясное и попросту ангельское.

До Спихува не было и мили, поэтому через некоторое время, когда скорбь и боль у них выплакались слезами, они подняли носилки и двинулись к борам, от которых начинались юрандовы земли.

Слуги вели позади отряда коней. Сам Збышко нёс носилки в головах, а женщины, нагружённые лишними пучками трав и цветов, пели впереди благочестивые песни — и так медленно шли они и шли меж зелёным лугом и ровным серым пустырём, словно какая-то скорбная процессия.

На голубом небе не было ни облачка, и весь мир нежился в золотом сиянии солнца.

КОНЕЦ ЧАСТИ ВОСЬМОЙ

Комментарии